Banner
Фаталист-99 (маленькая повесть)
This is my site Автор Андрей Мажоров, опубликовано 03.06.2010 – 5:37 пп

«Она — мой ангел. Где ж она?»
Н.Языков

«Навалилась беда, как на огонь вода.»
Ю.Шевчук

Ответственный секретарь районной газеты «Вести» Коржиков писать заметки не умел.

Зато обожал их «править». Высшим наслаждением для Коржикова было поиздеваться над молодым журналистом или, того пуще, над застенчивым практикантом с факультета журналистики. Изобразив на своем желтом, морщинистом лице всю мировую скорбь, Коржиков по пять раз возвращал устрашенному студиозу несчастную двадцатистрочную заметку, трагически вздыхал и выносил приговор, как прокурор на трибунале: «Нет креатива. Выдумки нет, фантазии. А лид? Разве это начаво? Передевать.» Вместо «л» Коржиков надменно выговаривал нечто среднее между «в» и «у», что окончательно добивало легкомысленного студня. Молодой впадал в тоску, выкуривал полпачки сигарет и приходил к выводу о своей полной профессиональной никчемности. И невдомек было бедному студенту, что Коржиков, абсолютный, но амбициозный нуль, вымещал на нем и зависть, и злобу, и собственные неудачи.

Не то было с матерыми репортерами. С ними Коржиков преображался, «прощал» им заведомые стилистические ляпы и даже фактические ошибки, до смерти боясь выяснения отношений на «летучках». Даже его знаменитое «л» становилось не надменным, а каким-то убогеньким. Хотя и здесь не мог он удержаться от искушения, присюсюкивая иезуитски — «Иван Павлович, вот у вас тут того-с… ошибочка-с. Поправить разрешите-с?»

Иван Павлович Кузьмин относился к разряду «матерых», поскольку был заместителем редактора. Но по характеру Кузьмин был мягок, уступчив и снисходителен к людским слабостям. Такое Коржиков тоже долго не прощал, особенно, если приходилось работать по выходным. В тот воскресный вечер редакция аврально заканчивала внеочередной номер, посвященный районному Празднику урожая. Поэтому Коржиков был голоден и зол. Он нехотя взял кузьминские листочки, грустно посмотрел на рубрику и заголовок, выпятил нижнюю губу, затем почесал строкомером за ухом и наконец взглянул на коллегу поверх очков. В результате многолетних трудов над макетами и чужими оригиналами у Коржикова развилась какая-то глазная болезнь, вследствие чего веки у него вечно гноились и в углах глаз скапливались гнусные желтые комочки.

— Ну ты даешь, Павыч! А как же пуан? Фельетон, еханный бабай! Какой фельетон в праздничный номер? Ты посмотри: тебе по пуану сто восемьдесят строк на вторую! Спецзаказ!

Коржиков плюнул на пальцы, кошачьим движением листнул свой засаленный «Бортовой журнал» и повел нечистым ногтем по строчке: Вот, пожавуста… Сто восемьдесят на вторую о подготовке к зиме в кооперативе «Ульянка». Да еще заметка «Сообщают…» на первую, на вторник. Открытие праздника. А?

— Замена,- буркнул Кузьмин. — С шефом согласовано. Ты материал-то прочти… Там все двести и будут. Даже больше.

— Ну не знаю. Зачем тогда пуанировать вообще? Тут думаешь, мучаешься, хочешь как вучше — а они вместо делового репортажа фельетон тащат. А география номера? А жанровая палитра? «Сообщалка» на вторник, в конце концов? С «дыркой» прикажете отправлять?

Кузьмин знал, что ответственный, опасаясь скандала в типографии, никогда не понесет туда полосу с «дыркой», но блокноты его были выжаты предельно, а звонить куда-то в село в воскресенье, в половине шестого было бесполезно.

Проблемку, как всегда, решил корреспондент отдела сельской жизни Коля Ивченко. Весьма кстати в дверь просунулась его лысеющая узкая голова. Судя по блестящим глазам и покрасневшему лицу, он уже кого-то «навестил». Лоб и подбородок корреспондента были измазаны сажей. Многочисленных колиных друзей редактор гонял по райцентру со сладострастием перезревшей любовницы, но все было бесполезно — алкаши толкались у редакции как мухи у привокзального туалета.

— Мужики,- тряским и торжественным голосом сказал Ивченко и Кузьмина обдало подвальным запахом, — сейчас такое было!

-О, Коля! — обрадовался Коржиков. — Свушай, Коля, дай за него «сообщавочку» на вторник! А где это ты так… обгорев?

— Пожар тушил,- возбужденно сказал Ивченко. — В «Славянке» лабаз сгорел — пойдет?

— Во, давай… Сильно сгорел-то? — удивился Коржиков.

— А не врешь? — с подозрением спросил Кузьмин.

— Бля буду. Один фундамент остался. Вишь, рожа вся в саже. Только это, мужики… На ход строки бы… Разволновался.

Жестом фокусника Коржиков извлек из кармана пластмассовую кассету из-под фотопленки и помахал ею перед Ивченко.

— Ну и что? Кассета…

— Не секешь? Эх, ты, репортер фигов! Как дура моя…

— При чем тут, — начал Ивченко озадаченно, но Коржиков уже извлекал из кассеты туго свернутую бумажку в пятьдесят рублей:

— Даже моя дура с ее куриным мозгами знает — открывать нельзя, засветишь. И не лезет! Заначка, мин херц, заначечка! Учись! Но только посве заметочки… И имей в виду — номер праздничный, отрази героизм пожарников!

— Нельзя говорить — «пожарников», — назидательно сказал Ивченко. — Только — «пожарных». Обижаются они. А приехали вообще… Все сгорело уже, мы с Колесовым только всего-то и вытащили — пару бутылок.

— Ну все равно давай. А то тут все фельетоны строгают, до информации не опускаются, понимаешь…
Ивченко исчез и сейчас же где-то в глубине редакции затрещала пишущая машинка. Словно откликаясь на нее, в коридоре дробно застучали женские каблучки. Вместе с запахом осеннего дождя, холодного подмос ковного ветра и тонких французских духов, одолженных у знакомой бухгалтерши из «Потребкооперации», в затхлую каморку Коржикова ворвалась заведующая отделом социальных проблем Зоя Ивановна Савицкая — дежурная по номеру.

— Ну и дождище! — звонко объявила она. — Пока шла из типографии, промокла до нитки. У Лешки опять полетел линотип, — деловито добавила Зоя Ивановна, роясь в сумочке, — и он сказал, что даже если мы найдем ошибки, он править не будет. А Данилыч уже матрицы печет. Что хотят, то и делают! А вдруг ляпа? Нет, вся область районки на компьютерах верстает, одни мы как при царе Горохе. Первопечатники! Читайте, «свежие головы»!

Савицкая извлекла, наконец, сложенные вчетверо контрольные оттиски будущего, еще не праздничного номера и бросила их на стол.

Кузьмин подумал о том, что даже в свои сорок лет не избавился от мальчишеского волнения при виде только что подписанных «в печать» полос. Особенно, если в номере — его материал. Тогда он брал полосу в свой кабинетик, выделенный им на двоих с Ивченко, и не торопясь, то и дело оглядывая верстку и соседние материалы, вчитывался в собственные строчки. Уложенный в аккуратные столбцы, его материал всегда казался немного не таким, каким был в машинописном варианте. Он становился строже, солиднее, весомее, а подпись в конце и радовала, и пугала. Да же если это был «псинаним», как говаривал Гришка Распутин.

Коржиков опять помрачнел. Не отрывая воспаленных глаз от лежащих рядком четырех полос, он нащупал на столе почти пустую пачку сигарет и закурил. Кузьмин, заглядывая к нему через плечо, машинально полез за своими.

— Ну, засмолили,- недовольно сказала Савицкая, подкрашивая губы французской помадой. Обведя их красным карандашиком, она зачем-то пошлепала ими, тщательно изучила в зеркальце и бросила помаду с карандашиком в сумочку. Звонко щелкнул замочек.

В кабинет бочком протиснулся Ивченко и трясущейся рукой сунул свою «сообщалочку» в замызганную папку, на которой фломастером была изображена жирная единица, означающая первую полосу.

— Спасибо, Коля,- с чувством сказал Коржиков, укоризненно посмотрев на Кузьмина.

— Да чего там, — пробормотал Ивченко. — Я туда прилетел, а навстречу — Колесов наш с фотоаппаратом, мрачный. Он в «Славянку» уже на праздник приехал, заранее, а тут такое. «Пожар вроде в лабазе, да горит плохо», говорит, «потушили уже. Не буду снимать.» «Пойдем», говорит, «я как раз оттуда». Ну, сели мы под кусточком, только достали, а тут как грохнет, как полыхнет… Колесов говорит: «Не иначе Альбине гексоген подложили. Теракт, едрена корень…» Альбина — это хозяйка тамошняя. Мы подхватились — и туда!

— Николай Иванович! — звонко сказала Савицкая. — Вы опять! Ну сколько же можно говорить! Сколько можно обещать!

— Да пожар же! Понервничал! Вот не верят вечно! Мы ж в самое пекло! Во — рожа до сих пор в саже!

Савицкая распалялась. Коржиков, которому шум мешал сверять заголовки, чтобы, не дай Бог, в них слова не повторялись, страдальчески морщился, но терпел, потому что Савицкую остановить было невозможно. Разведясь с мужем-алкоголиком, она теперь терроризировала всех редакционных пьяниц, которые боялись ее больше собственных жен. До «революции» Савицкая была секретарем первичной парторганизации, обладала поставленным голосом и пролетарской сечкой. Теперь она звенела на всю редакцию и постепенно приближалась к предельной ноте, как вдруг явственно хлопнула входная дверь, послышались знакомые тяжелые шаги.

— Шеф, — удивился Коржиков. Савицкая тут же умолкла, передернув напоследок плечами. Вся редакция знала об их романе с Завьяловым, единственный человек, который одним лишь взглядом мог остановить Зою Ивановну, был редактор.

Ивченко побледнел и заметался по кабинету. Шеф с утра убыл в районную администрацию, и ничто не предвещало его скорого возвращения. В то воскресенье глава района, бывший в прежней жизни вторым секретарем райкома КПСС, собрал специальный «аппарат», посвященный подготовке к Празднику урожая. Туда, натурально, потащили и редактора. Причем в тот же кабинет, где раньше собирались члены бюро райкома. Практически в том же составе. Рано с таких посиделок обычно не возвращались. Поэтому редактор сопроводил уход в администрацию печальным юмором: «Я — в Смольный». Редакция после этого опустела наполовину. А Ивченко, тут же направляясь к дверям и плотоядно щурясь, хохотнул: «А я — в Таврический». У Коли был уже выговор за пьянку и редактор поклялся на летучке, что при «рецидиве» вышибет его из редакции «коленом под зад». В пьяном виде Ивченко обыкновенно впадал в сатирический сарказм и нес в своих материалах по кочкам всех районных начальников — за дело и так просто. Досталось ему и за это, хотя разошедшийся редактор вместо слов «огульное охаивание» вдруг сказал «огальное охуивание». Редакция в массовом порядке прослезилась, а крылатые слова потом разлетелись по всей области. Ивченко с тех пор звали не иначе как «огальный». Или «огалец».

— Лезь в шкаф, дурак! Не дергайся! — зашипел Коржиков. Трясущимися руками Ивченко распахнул маленький шкаф и забился между коржиковским плащом и драной редакционной фуфайкой, выдаваемой, по обыкновению, посылаемому «в поля» практиканту. Давясь от смеха, Кузьмин закрыл за «огальным» дверцу и прижал ее задом, поскольку она имела свойство со страшным скрипом открываться в самый неожиданный момент.

Савицкая хмыкнула, дернула плечом и застучала к выходу. «До свидания, Алексей Викторович! В «печать» я подписала» — прозвенел ее го лос в коридоре. Редактор, шелестя плащом, что-то глухо ответил, потом голоса почти стихли, доносились лишь отдельные слова: «Не поеду!» «Да я…» «Ну слушай, сколько можно!» «Машина…» «Сказала — нет!» Через минуту раздосадованный редактор появился в кабинете, заняв своейог ромной фигурой все свободное пространство.

— Вопрос был короткий — праздник Нептуна, — сообщил он, — а сидели опять до посинения. Вдруг новость: «фээсбэшники» директора «Первомайского» повязали — за взятку. Во, скаламбурил… Фермер хренов! А мы его вчера в газете расхвалили. Сауны, понимаешь, для доярок, горшки с цветами. Ивченко-то ушел? Его работа… То лаял всех, то теперь расхваливает, придурок!

— Так что ж, Викторыч, сейчас все берут, — умиротворяюще сказал Коржиков, — с виду-то и не скажешь, взяточник он или что… Как проверишь? Капитализм! А сколько взял-то?

— Или что… «Огальный»-то наш — назюзюкался опять, как чувырла, в баню к директору поперся, хорошо — сам не взял! Пьян был, скотина, а то бы взял. На пол-литру. Во, сраму-то было бы! Чекисты говорят: «Там, говорят, и ваш был — только он на полке спал, так все задержание и проспал, голубь.» Мы, говорят, его потом домой отвезли, так он всю до рогу нам рассказывал, как «Вести» с коррупцией борются. «Огалец» чертов!

Редактор подозрительно посмотрел на Кузьмина, прилипшего к шкафу.

— Палыч, а ты-то чего тут? Скоро электричка, тебе ж два часа до дома добираться… Нет, а назвал-то как, подлец, ну как нарочно: «В «Первомайском» взяли новую высоту». «Взяли»! «Взяли», блин! Хрен «огальный»! Теперь весь район со смеху помирает!

Редактор потянул сигарету из коржиковской пачки, сунул ее в рот, затем сгреб все контрольные полосы и пошел к себе. «Ар-ртист!» — до неслось из коридора.

Коржиков кашлянул и строго посмотрел на Кузьмина поверх очков. Взрыв здорового мужского хохота потряс кабинет. В шкафу завозился «артист» .

— Вы…Ох, не могу… Вы-ыпусти ты его, Павыч, мочи нет! «Взя…» Ой! «Взя-я-ята вершина у самого неба»… Эпи… Эпиграф быв у него! Из Макаревича… «Взята-а!»

— Вот оно как, мужики, — затравленно сказал Ивченко, осторожно выглядывая из шкафа, — вот оно бывает-то как, едрена корень… И ничего смешного.

— Я же тебе говорил, — утирая слезы, сказал Кузьмин. — Да не скрипи ты дверцей! Ведь я ж тебя предупреждал — в «Первомайском» сидит жук натуральный, не суйся. Нет, полез. «Новую высоту» взял! Ладно, Коля, давай дуй отсюда, пока не застукали, а потом я. А то не уедешь тут с вами…

Ивченко испарился.

— И про заначку забыв, — сказал Коржиков с сожалением. — Может, со мной, Павыч, а? За наше безнадежное дево.

— Да в завязке я.
— Печень никак?

— Печень. Электричка моя через пятнадцать минут, — сегодня ж воскресенье. Так что давай, брат — до завтра.

— Ну пока.

Кузьмин пошел к выходу и уже в дверях услышал громоподобное редакторское: «Кто дежурил? Дежурил кто, спрашиваю? «В добрый пупь, депутат!» Растак! Уже заголовки читать не можем, пьянь чертова!» Коржиков начал оправдываться, но Кузьмин не дослушал. Толкнул обитую потер тым дерматином дверь и вышел в черный дождливый вечер.

* * *

До своей московской девятиэтажки Кузьмин действительно добирался часа два — сперва на электричке, потом на метро, а затем и автобусом. Жил в столице, а работал в области. В газету «Вести» он попал не по доброй воле, а по жестокой прихоти судьбы, после работы в одной крупной областной газете. Сюда его привел старый студенческий друг Алешка Завьялов, направленный — еще при социализме — в этот райцентр по распределению, да так и прикипевший к районке: «Это, брат, судьба» — успокаивал он Кузьмина, — «если хочешь — фатализм. Забыл, наверное, как мы с тобой здесь практику проходили? Кстати, с Машей твоей — втроем! Колокол судьбы загудел, круг завершился — и ты опять у истоков. Спираль Гегеля, понимаешь…»

Кузьмин в фатализм не верил, но в тот дождливый вечер вдруг задумался о том, почему же он, некогда известный, опытный журналист в свои сорок лет все еще торчит на замызганном мокром перроне и ждет вонючую, набитую такими же неудачниками электричку. Зачем ему эта убогая, нищая контора с раздолбанными машинками «Ятрань», безграмотные каракули про бесконечные протечки и ненавистных районных «дерьмократов», прогорклые пирожки из станционной кофейни, мерзкие пригородные автобусы… Если бы не Завьялов, Кузьмин давно бы уже толкнулся в какую-нибудь из модных ныне «пиар»-контор, лишь подрабатывая в которых, он за три года сделал в своей московской квартире евроремонт и набил ее доверху раз ной электроникой. Вот бы Маша обрадовалась…Маша. Она тоже не верила в предопределенность судеб. «Все в наших руках», любила она повторять Кузьмину, «мы — сильные, молодые, талантливые. Только не надо лениться и жалеть себя.» Посмотрела бы она на нынешних «молодых и сильных». Маша работала на Центральном телевидении, в информации — постоянно моталась по командировкам, много зарабатывала и как ни просил Кузьмин рождение ребенка откладывала. Может, хотела наладить быт, может — предчувствовала что-то. Так и не собрались.

…Ослепив, элекричка налетела с противным, оглушительным воем. Кузьмин влез в кислый тамбур, протиснулся в вагон, долго смотрел на проплывающие за окнами огоньки. Как раз в такой же дождливый вечер, десять лет назад, Маша прилетела из Владивостока. Он всегда встречал ее в аэропорту, поехал и на этот раз. Назад все вместе — Кузьмин, Маша и съемочная группа ехали в останкинском микроавтобусе. Много смеялись, пели, даже выпили шампанского — командировка была удачной. По дороге Кузьмин выскочил на минутку — купить сигарет. Стоя у ларька, услышал за спиной надрывный рев мотора, визг покрышек, сильный удар и звон стекла. Обернувшись, Кузьмин с ужасом увидел, что на месте их микроавтобуса почему-то стоит огромный армейский тягач, развернувшийся поперек улицы. Сбегалась толпа. Из кабины тягача выползал молодой солдатик с окровавленным лицом. Останкинский микроавтобус, где была Маша, отбросило к бетонной эстакаде. Что было дальше, Кузьмин помнил смутно. Кажется, он бегал вокруг искореженной груды металла, руками пытался отодрать смятую дверцу… Потом он ударил в лицо подскочившего гаишника, который хотел оттащить его от машины. Что-то беспомощно кричал, метался по улице, махал руками перед подъезжающей «Скорой»… Из всех, кто был в автобусе, погибла одна Маша.

…Зашипев, распахнулись двери вагона. Москва. Кузьмин вышел, с удовольствием глотнул сырого холодного воздуха, поднял воротник куртки. С тех пор он жил один. Нет, сначала, конечно, долго и страшно пил — неделями, не выходя из дому, ни с кем не встречаясь и не подходя к телефону. Деньги кончились неожиданно быстро. Как-то, внезапно появившись в редакции и до смерти напугав секретаршу черной, щетинистой физиономией, Кузьмин с каким-то даже облегчением узнал, что давно уволен. Надо было начинать новую жизнь, но… не хотелось. Все вокруг стало пустым и глупым, и не было сил ни на жизнь, ни на смерть, хотя мысли о самоубийстве иногда всплывали в постоянно больной голове. Кузьмин опускался. Постепенно распродал вещи жены, почти весь свой гардероб, стал шляться по дворам, собирая бутылки, обрюзг. Однажды чуть не попался в руки барыг, которые ловили таких вот одичавших бедолаг, опаивали и подсовывали на подпись договоры о продаже квартиры. Чудо уберегло тогда Кузьмина, и чудом этим оказался Алешка Завьялов, случайно встреченный им по дороге в жилищное агентство. Прознав про махинацию, редактор тут же связался со знакомым оперативником и вскоре всю банду повязали. А Кузьмин — безвольный, жалкий, больной — очутился в квартирке старого студенческого друга. А потом и в его редакции — в тихом и мирном райцентре недалеко от Москвы.

* * *

… Добравшись в полуживом исписанном лифте до своего этажа, Кузьмин погремел ключами в металлической двери, ступил в теплую темноту двухкомнатной квартиры, минуту постоял в тишине с закрытыми глазами. Все. Теперь он дома, теперь его не достанет никто. Кузьмин с облегчением чувствовал, как спадает дневное напряжение, как растворяются, исчезают в уютной тишине раздражающие телефонные звонки, чьи-то чужие деловые голоса, треск пишущих машинок, как уплывают куда-то в темноту люди, люди, люди… Кузьмин тщательно запер дверь, включил свет и проверил видеофон — на маленьком экранчике высветилась совершенно пустая лестничная клетка. Видеофон работал. Кузьмин повесил трубку и воспринял отключение прибора как отключение от всего внешнего мира. Это было почти счастьем.

С удовольствием Кузьмин оглядел чисто убранную прихожую. С тех пор, как под влиянием Завьялова он бросил пить, Кузьмин стал маниакальным чистюлей. В его доме любая вещь знала свое место. Все было функционально продумано и подчинялось раз и навсегда заведенному по рядку. Это успокаивало, вносило в суетную жизнь журналиста строгий регламент, без которого Кузьмин не мог успокаивать нервы, а значит — писать. Мокрая обувь была тут же вычищена, смазана кремом и поставлена на просушку. Верхняя одежда заняла свое место в шкафу, домашние тапочки ждали хозяина там, где были оставлены утром. Кузьмин прошлепал в сияющую кафелем ванную, где с радостью обнаружил, что сушилка горячая — надо же, сентябрь, а уже затопили! Приняв душ, Кузьмин завернулся в теплый пушистый халат и направился в спальню. Здесь, в большом платя ном шкафу висели ровно пять плечиков с чистыми и выглаженными рубашками — по числу рабочих дней недели. На полках лежали пять комплектов нижнего белья, которые Кузьмин менял ежедневно, сваливая грязное в большой бак, установленный в ванной (стирка и глажка осуществлялась им обычно по воскресеньям). Здесь же, в постоянной готовности висели два выглаженных костюма и несколько отутюженных брюк, сменяемых также вполне регулярно.

В спальной Кузьмин облачился в спортивный костюм от «Адидаса», строго посмотрел на японский телевизор, затаившийся в ногах огромной, аккуратно застеленной кровати, затем прошел в большую комнату — «кабинет» — и с наслаждением опустился в уютное кресло. Смотреть телевизор Кузьмин и любил, и боялся — с помощью «НТВ-плюс» он путешествовал по всему миру, но потом чувствовал сильную горечь от потерянного времени, остро досадовал на себя за то, что не работал и лишь развлекался. Откинув голову на спинку кресла, Кузьмин взглядом обвел книжные шкафы, заставившие всю комнату по периметру — это была его гордость и любовь, фамильная библиотека, которую он умудрился сохранить даже в период «полураспада». Кузьмин обожал пополнять без малого пятитысячное собрание, расставляя книги по собственной системе, ощущая фантастическую радость от возможности почти мгновенно найти нужный том и раствориться в новом для себя мире. Кроме книг, в комнате был еще торшер, на полу — вычищенный до пылинки ковер, а в углу стоял массивный письменный стол с компьютером. Кузьмин ласково оглядел еще темный монитор, предвкушая, как вскоре загудит приветливо умная машина, а он сядет напротив ожившего экрана, и начнет свое самое любимое дело — будет писать рассказы. Не заметки «в номер», не репортажи из Ульянки, а настоящую литературу, к которой Кузьмин чувствовал призвание и любовь. В эти часы скромный корреспондент районной газеты превращался в творца, он становился властелином жизни и судеб, превращался и в художника, и в режиссера, и в драматурга, он мог почти все, и его воображению подчинялись люди и народы, ход истории и сама природа, и подчас вдохновение было таким сильным, что героев своих Кузьмин видел в экране монитора — за строчками. И никто в эти священные часы не смел тревожить Кузьмина, и никто не знал, что первая его книга уже почти готова, что рукопись лежит в столе и осталось всего несколько страниц самой последней вещи, которую он писал вот уже несколько месяцев. Кузьмин, как почти всякий пишущий, был честолюбив. Своим сборником он хотел не просто заявить о своем существовании. Он хотел, как сказал как-то Нагибин, «отнять у вечности миг», оправдать свое сорокалетнее бессмысленное существование. Он хотел ОСТАТЬСЯ.

* * *

… Внезапно и от того резко на столе зазвенел домашний радиотелефон. Кузьмин вздрогнул, посмотрел на него с ненавистью, потом — с досадой — на фразу, оборванную на середине. В такие часы он не снимал трубку. И к дверям не подходил, если вдруг обрушивался некий незваный гость. Впрочем, к Кузьмину уже давно никто не ходил и не звонил, кроме, пожалуй, Завьялова, но даже для него исключений не было. Телефон продолжал трезвонить упрямо и настойчиво, и Кузьмин со злобой подумал, что это могут звонить из типографии, где опять, наверное, полетел котел и измазанный в краске печатник Данилыч, неистово матерясь, начнет в сотый раз убеждать его, что завтра же подаст на расчет и уйдет из этой чертовой конторы, будет требовать от Кузьмина немедленно вернуться в райцентр , потому что ни один другой гребаный телефон не отвечает, в том числе и редакторский. А котел полетел, и газета завтра не выйдет, и надо что-то срочно делать. Такое у них периодически случалось, и тогда кто-то — редактор, Коржиков или Кузьмин, проклиная все на свете, тащился в ночь на последней электричке, чтобы потом торчать в полудохлой районной типографии, объясняться с разъяренными ремонтниками, поднятыми из кроватей от теплых жен, курить до утра за спинами мужиков и все-таки подписать перед светом кое-как отпечатанный первый экземпляр. А потом кисло улыбнуться в ответ злобной шутке: «Как заплачено, так и захерачено!» Могли также позвонить из районной администрации, где по старым, партийным еще законам, по ночам сидел ответственный дежурный и принимал разные аварийные сообщения, в том числе и о полетевшем котле. Кузьмин иногда по дружбе страховал редактора, будучи его заместителем, но сегодня… Нет! К черту! Так он никогда не допишет свою книгу. Кузьмин взял дрожащий от звонков телефон, отнес, не выключая, в ванную и сунул в бак с грязным бельем. Так-то оно лучше!

… Звонок в дверь раздался около десяти. «Ну что же это такое!» — вслух сказал Кузьмин, «дадут мне сегодня работать или нет?» Кто-то за дверью упрямо давил на кнопку, будучи совершенно уверен, что в квартире кто-то есть. «Свет в окнах увидели», подумал Кузьмин, «что мне теперь — ставни навесить? Соседи, что ли? Трубу прорвало? Черт раздери их всех!» Кузьмин посидел еще с минуту, чувствуя, как от ярос ти повышается давление и в висках начинает стучать. Потом тяжело под нялся, выкатил из-под кресла чугунную гантель и шагнул в прихожую. Те перь звонок над его головой верещал почти беспрерывно. Кузьмин снял трубку видеофона и на засветившемся экранчике увидел весьма странную картину. В тусклом свете лестничной лампочки стояла незнакомая девушка и давила на кнопку звонка.
Кузьмин страшно удивился, но дверь открыл.

— Это еще что за дела? — сурово спросил он.

Девушка молчала, испуганно глядя ему в глаза. У нее были длинные черные волосы — очень мокрые и спутанные. От дождя расплылась тушь для век, от чего вниз по щекам протянулись грязные полоски. Обычная московская девушка — в легком плаще, с платочком на шее, сумочкой на плече.

— В чем дело, гражданка?

— Простите… Я сначала звонила по телефону.

— Ну и что?

— Мне надо с вами поговорить. Извините. Вы… меня не помните?

Кузьмин раздражался. По ногам сильно дуло, настроение писать улетучилось.

— Может быть, вы меня пригласите?

Это уже было слишком.

— Вы уверены, что именно я вам нужен? Ваше лицо мне не знакомо.

— Вы — Кузьмин, Иван Павлович, верно?

— Ну, допустим.

— А я — Катя. Катя Еремина. Ну, вспомнили? Мне тогда было десять лет, когда… В общем, мы с дедом стали делать ремонт и я нашла… Вот.

Девушка, вдруг спохватившись, распахнула сумочку и достала пачку бумаг, перехваченных резинкой. Кузьмин взял их и вдруг у него сжало горло. На бумагах был машин почерк.

— Здесь есть письмо. Вам. Неотправленное, но с адресом. И я подумала, что… Понимаете, моя мама, она была студенческой подругой вашей… жены. Она все это у себя хранила… Тут вырезки газетные, еще студенческие, какие-то открытки смешные, фотки и вот — письмо. Но уже не студенческое. А мы стали делать ремонт и на антрессолях, в самом углу, в пылище я нашла это. Можно мне зайти, очень холодно…

«Еремина? Студенческая подруга?» Потрясенный Кузьмин сделал приглашающий жест и только сейчас обнаружил забытую в руке гантель.

— Делали гимнастику? — стуча зубами и поеживаясь, серьезно спросила девушка.

Кузьмин покраснел.

— Раздевайтесь, проходите в комнату.

— Спасибо.

Катя нога об ногу стянула намокшие, грязные туфли, вопросительно взглянула на Кузьмина. Тот машинально отметил, что под плащом у девушки оказались красивые длинные ноги, но колготки грязные и вымокли чуть ли не до колен.

— Эти машины… — как бы оправдываясь, заговорила Катя, — такие хамы… Брызгают. Представляете, я ловила такси прямо на проезжей части, так никто не остановился. Только облили с ног до головы…
«А зачем это вам? Что за спешка такая через десять лет?» — хотел спросить Кузьмин, но вместо этого молча полез в шкаф, достал запасные тапки.

— Спасибо… У вас так чисто.

— Проходите к комнату, — повторил Кузьмин. «Еремина? Не помню.»

Катя зашла в «кабинет» и сейчас же побрела вдоль кузьминских стелажей, всматриваясь в книжные корешки. «Кажется, в таких случаях предлагают чай,» думал Кузьмин, «да она дрожит вся. Такси ловила… Звонила. То есть… Черт, она, похоже, пешком добиралась, да еще потом, не бось, стояла во дворе под дождем часа два и на окна смотрела. После звонка. Ну не идиот ли ты!» Катя обхватила себя руками, зубы ее выби вали мелкую дробь.

— Я помешала вам, простите. «Майор понял, что дело идет к развязке. «Слушай сюда, Ноздря,» крикнул он…» На полуслове прервала. Вечно я лезу, когда люди работают. Это рассказ, да?

Маша уже стояла у компьютера.

— Надо было сразу заходить, — недовольно пробурчал Кузьмин, — так и заболеть недолго…»Что же там такое, в этом письме, что она все бросила и помчалась сюда?»

— Кажется, уже, — виновато сказала Катя, — свитер тоже мокрый. «В парилку бы ей сейчас», подумал Кузьмин, «и перцовки стакан. Нет, ей это смертельно…»

— Ну вот что, — решительно сказал он вслух, — идите-ка вы в ванную и лезьте под горячий душ. А потом дам чаю с малиной. Отвечай потом перед вашей мамой! Мокрое повесьте на сушилку — уже затопили.

— Вы письмо почитайте, — неожиданно с вызовом сказала Катя. – А мамы давно никакой нет. Я с дедом живу. И не в этом дело…

— Ладно, — смягчился Кузьмин. — Проехали. И все же пойдите хоть ноги погрейте…

Катя вдруг прыснула и покраснела.

— Что ж тут смешного? — растерялся Кузьмин.

— Да картинку представила — пришла к незнакомому мужику ноги греть. Просто улет.

— А… что делать? — еще больше растерялся Кузьмин.

— Читайте, — решительно сказала Катя и пошла в ванную.

«Здравствуй, милый! Знаешь, где я сейчас? На краю света! Местные называют этот город Владиком. Он весь на холмах, а внизу — океан. И бухта Золотой Рог. По вечерам весь берег в огнях, они отражаются в во де и бухта действительно словно в золотом ожерелье. Я сижу у гостиничного окна и все это вижу — красота неописуемая! И еще я вижу — твои замечательные добрые глаза. По цвету они удивительно похожи на океанскую волну — такие же зеленые и такие же переменчивые — по настроению. Когда ты злой или не в духе — волна темнеет, становится свинцовой, когда лежишь со мной рядом — после ЭТОГО — они преращаются в два огромных добрых изумруда. Впрочем, после ЭТОГО они у тебя обычно закрыты, потому что ты тут же засыпаешь, как сурок. И не знаешь, как долго я на тебя смотрю. Боже, как я по тебе соскучилась! Когда кончатся эти чертовы командировки! Эти гостиницы дурацкие! Никогда я тебе этого не говорила, ныть не хотелось, ведь мы же с тобой — помнишь: молодые, сильные, смелые! — но, Боже мой, как противно засыпать в постели без тебя, как холодно и неуютно, как нужно мне твое горячее, сильное тело, твое сонные вздохи и глупый шепот, лохматая башка твоя у меня на плече!
Милый, я, кажется, дозрела до понимания того, что ты должен физически всегда быть во мне — прости глупую бабу! Я хочу ребенка от тебя, так остро, что вот нюни распустила, сижу в гостинице одна и реву, письмо пишу тебе. И ведь знаю, что никогда не отправлю, что это глупо, к тому же уже завтра мы вылетаем в Москву, и все это я скажу тебе сама в первую же ночь, и сведу тебя с ума, и такое тебе устрою, что ты сам себя позабудешь! Как я люблю тебя! Как я тебя люблю!

Ты знаешь, это ужасно глупо, но я стала страшной трусихой. Я все гобоюсь! Я схожу с ума от мысли, что кто-то или что-то не даст нам снова встретиться! Прямо вижу твои изумленные изумруды — такой ты меня не знаешь. Да, представь себе — я боюсь, боюсь до колик, до судорог потерять наше счастье. Ненавижу себя за это, но ничего не могу поделать. Это похоже на психическое расстройство! Недавно вдруг подумала, что ты мог лечь без меня спать и забыть чайник на включенной плите. А он выкипит, расплавится и зальет конфорку. И ты отравишься! Я чуть с ума не сошла, полдня потом ходила, пыталась дозвониться до Москвы, к телефону никто не подошел — я была на грани истерики! Потом я нашла тебя на работе — и успокоилась. Разумом понимаю — все в руках Божьих, вся наша жизнь записана где-то, рыпаться бесполезно, что суждено — то суждено, но сердце ноет, требует и Жизни вечной, и Счастья вечного. А завтра — представь! — восемь часов лететь без посадки, над горами, мо рями, тундрой. А вдруг самолет упадет? И я никогда больше тебя не увижу! Ванька, я тогда там не буду жить, понял?

Перечитала все написанное и ужаснулась — какая я все-таки дура. Как бы раньше сказали, «Мария Евгеньевна Кузьмина допустила отход от генеральной линии партии, впала в оппортунизм и мистический фатализм!» А все от того, что не видела тебя так долго… Милый, я хочу еще тебе сказать, что…»

— Иван Павлович! — донеслось до Кузьмина со стороны ванной. Кузьмин вздрогнул, непонимающе огляделся. Листок в его руке мелко дрожал.

— Иван Павлови-ич!

Кузьмин машинально пошел на голос, толкнул дверь и попятился. Катя выглядывала из-за целлофановой занавески, стоя в ванне. За занавеской угадывалось ее стройное обнаженное тело. Хлестал горячий душ.

— Что это у вас тут звенит? — испуганно спросила девушка, показывая пальчиком на бак с грязным бельем. Только сейчас Кузьмин понял, что в баке надрывается забытый телефон.
— Ах, етить его, — поспешно спохватился Кузьмин, вытащил аппарат и выскочил в прихожую. Сзади послышалось явственное хихиканье.

Кузьмин вернулся в «кабинет», поставил телефон на место, но трубку не снял. Вместо этого он тяжело опустился в кресло, устало потер лоб, потерянно уставился на машино письмо. «Надо дочитать… Не могу, больно. Не отправила… Подруге отдала. Еремина… Что за Еремина? Зачем? Ах, Машка, Машка… Фаталистка ты моя милая.» Кузьмина опалила острая, мучительная жалость. Он вспомнил машины любимые словечки, смешные ужимки ее, всегда немного растерянный, добрый взгляд… Потом поднялся, взял со стола свой ежедневник, раскрыл и под словом «суббота» написал с нажимом — «Поправь наконец, оградку, сволочь!» Оградку вокруг машиной могилы следовало бы давно покрасить серебрянкой. Надпись на плите вычистить, вкопать скамеечку… Кузьмин походил по кабинету, бесцельно потрограл шкафы, постоял у черного окна. По стеклу стекали струйки дождя, в соседнем доме освещенных окон осталось совсем немного. «А ведь уже часов одиннадцать,» вдруг подумал Кузьмин. «И что мне теперь с ней делать?»

— Иван Павлович, дайте мне что-нибудь надеть! — снова донеслось от ванной.

Кузьмин вздрогнул, быстро пошел в спальню, взял свой еще сыроватый халат, протянул его в приоткрывшуюся дверь. «Выпить бы надо», не решительно подумал он, «водки бы надо выпить. А на работу завтра? Ну и черт с ней! Завьялов поймет.» Кузьмин шагнул в свою безупречно чистую кухню, потянул дверцу холодильника. Здесь, как и везде в квартире, был абсолютный порядок. Кузьмин неплохо зарабатывал на своих «пиаровских» халтурах и любил еду качественную. Его «Стинол» был вечно загружен разными копченостями, рыбными деликатесами, икрой, маслинами, фруктами, шампиньонами и маринованными огурцами в банках. Одно из немногих преимуществ победившего капитализма выражалось, по мнению Кузьмина, в удивительном разнообразии продуктовых магазинов и в практически полном отсутствии очередей. По пятницам Кузьмин не без удовольствия совершал тур по лавкам и набирал на неделю всего, чего душе угодно. В морозилке томилась заиндевевшая водка, которую непьющий Кузьмин держал «на всякий случай» — для маловероятных гостей. Он присел на корточки, чтобы убедиться в наличии свежих овощей и фруктов. «Где-то еще пол-арбуза было…»

— Э-э, Иван Павлович, позвольте уж тут мне самой похозяйничать! — послышался за спиной катин голос.

Она уже заглядывала через его плечо. С ее мокрых волос на голову Кузьмина упала пара капель. Кузьмин замер от ощущения полной фантастичности и одновременно абсолютной реальности происходящего. Женщина в доме! В его квартире, где и простых гостей-то почти никогда не бывало вот уже десять лет, вдруг появилась женщина. Да еще собирается «хозяйничать»… Нет, конечно, Кузьмин оставался нормальным здоровым мужиком, и не мог иногда не встречаться с женщинами — очень разными — но делал он это всегда «на стороне», на чужой территории, и после таких «встреч» редко появлялся там снова. Приход этой странной девушки пробил брешь в раз и навсегда установленном порядке, был неуместным и нелепым в его домашнем мирке, раздражал, пугал и радовал одновременно. Неуклюже выпрямившись, Кузьмин тут же больно стукнулся головой о ее подбородок. Лязгнули зубы.

— Да так можно и без языка остаться! — обиженно вскрикнула Катя и покраснела, схватившись за подбородок. Кузьмин вдруг увидел, как она молода и хороша собой, как непосредственна и свежа, и это заставило его стушеваться, потерять контроль над ситуацией. В ту же секунду он коротко представил себя рядом с ней — полнеющего, с заметным уже живо том, с отчетливой плешью на голове, мешками под глазами — и смутился окончательно. В его халате она утонула совершенно, только ее черные блестящие глаза, в которых таилась какая-то загадочная усмешка, да черные мокрые волосы, распущенные по плечам — вот и все, что видел пе ред собой растерянный Кузьмин.

— Да сядьте уже, не мешайте, — тихо сказала Катя и отвела, наконец, взгляд. Кузьмин осторожно сел на скрипнувшую табуретку.

-А… можно, я закурю? — сглотнув, спросил он.

Катя деловито кивнула, закатала рукава халата и принялась быстро накрывать на стол.

Профессионально наблюдательный, Кузьмин отметил не обычную для такой молодой девушки сноровку. В считанные минуты кухня преобразилась: на плите что-то зашипело и заурчало, в мойке заплеска лась вода, зазвенели рюмки и вилки, чаще зашлепала дверь холодильника и даже кухонный приемник, о котором Кузьмин давно забыл, вдруг прокаш лялся и интимным голосом сообщил о погоде на ближайшие сутки.

— Катя, — сказал Кузьмин, — я хочу спросить.

— Да? — быстро ответила она, отведя тыльной стороной ладони на висшую на глаза прядь волос. Кузьмин заметил, что у нее красивые пальцы и почему-то белый маникюр.

— Еремина — это фамилия вашей мамы?

— Еремина — это фамилия моего бывшего мужа.

— Я так и думал.

— Почему?

— Здорово это у вас все получается. Еда. Быстро.

— К чему-чему, а к кухне он меня приучил. К счастью, уроки быстро закончились.

— А какой была ваша первая фамилия?
— Слушайте, Кузьмин! Неужели вы до сих пор меня не узнали? Лучшей подругой вашей жены была ее и ваша однокурсница — моя мать Валентина Саратова.

— Что-о? Да не может быть! Валюха! Валя — ваша мать?

— Почему же не может? Я у мамы была — ранняя. Ну — вспомнили на конец?

Кузьмин почему-то отчетливо представил себе общежитскую комнату на три койки, заставленный бутылками стол, родную и веселую тесноту. Даже вечный запах длинных коридоров — смесь хлорки и тушеной капусты -невесть почему вспомнился ему. И вечный страх быть застигнутым в ночное время бдительной вахтершей, и яростная неумелая любовь на черной лестнице, и благодарные невзыскательные слушатели его первых гитарных опусов… И Валя Саратова — самая «старая» из них, поступившая на журфак лет в двадцать пять, и маленькая девочка, прыгавшая на койке за их спинами во время бурных застолий.

— Так это были вы, Катюша!

— Да, дядя Ваня.

— Ну ты даешь! Что же сразу-то! Ну, понятно теперь — откуда та ланты такие. Ну-ка, давай телефон, сейчас мы ей…

— Туда не дозвониться, дядя Ваня.

— То есть почему это? Как не дозвониться?

Кузьмин похолодел.

— Мама… умерла?

Катя ответила не сразу. Отвернулась к плите,- прихватив полотенцем, подняла крышку над урчащей сковородкой, пошуровала ножом.

— Картошка готова! — объявила она. — Теперь — нарезать хлеб. И бутылку вашу открыть. Помянем мамочку.

Кузьмин, все еще не придя в себя, молча разлил водку. Катя села напротив.
— Ой, а лук-то!

Явился мелко нарезанный зеленый лук. Затем — политая подсолнечным маслом квашеная капуста. Кузьмин взялся за рюмку.

— Дядя Ваня, только не говорите много. А лучше ничего вообще не говорите. Ладно? Давайте просто выпьем! Помянем всех, кто был нам до рог.

Кузьмин кивнул, выпил, с удивлением, будто в первый раз, оглядел накрытый стол. Катя запросто, не жеманясь, опрокинула рюмку, зажмурилась, ойкнула, приложила ладошку к груди и быстро проглотила маринованный шампиньон. «Вот оно, наше студенчество», отметил про себя Кузьмин, «водку трескают. А мы-то раньше все больше «Кагор» да «Каберне.» Впрочем, уже через минуту ему показалось, что он знал Катю всегда.

— Господи, ну как время летит! Ты же тогда совсем крошкой была! Хватала фотоаппарат, пока не видели, и всех снимала! Пашка Ростов потом все удивлялся, кто это ему пленки вечно запарывает. Слушай, а дед-то твой знает, где ты? Волноваться не будет?

— Дед не будет. Дед у меня продвинутый. Иван Павлович, что вы меня все за девочку держите?

— Выглядишь молодо.

— Дядя Ваня, я — взрослая. Мне уже двадцать лет. Я уже замуж сходила. Я уже, между прочим, на третьем курсе.

— Наш журфак?

— А то?

— Наливай!

* * *

«… это мое письмо я тебе не пошлю. Понял? Я отдам его Вальке Саратовой — на хранение. И чтобы она передала его тебе, ну, скажем, через десять лет. Говорят, это критический период для каждого брака. Любовь кончается, остаются привязанность, привычка. Рутина. А я не хочу, понимаешь? Ты у меня — навсегда, жить мне еще сутки или сто лет! Хочешь верь, хочешь не верь, но я чувствую — беды тебя обойдут стороной. А меня — нет. Бабья интуиция — вещь проверенная. Если же со мной что-то случится, я все равно буду тебя оберегать. Знаешь, где я буду? На нашей звездочке! Помнишь, как мы в новую квартиру въехали? Еще спали на матрасе, на полу, пока мебель не завезли? И как ночью стояли на балконе, а ты увидел мерцающую звездочку между антенной и трубой на соседнем доме, и вдруг сказал: «Когда мы умрем от счастья, переселимся на эту звездочку». Я помню! Так вот: я буду смотреть на тебя с этой звезды. И если тебе вдруг станет плохо, подойди к окну и найди эту звездочку. Помни — я там! Я вижу тебя! Всегда! Что бы ни случилось! Я люблю тебя, Кузьмин!
Твоя Маша.
12.09.89″

— Понимаете теперь, почему я к вам понеслась, как угорелая? — тихий катин голос заставил Кузьмина опомниться. — Сегодня же как раз десять лет!

— Да, — глухо сказал Кузьмин. — Десять лет.

— Я как стояла со шваброй и тряпкой, так и села. Вот это любовь! Вот это женщина!

— Да, — повторил Кузьмин. — Любовь. Была.

— И еще, честно говоря, мне на вас посмотреть захотелось. Что за мужчина такой, кому такие письма пишут? Тогда-то, в детстве, я вас по чему-то не запомнила… Вы не обиделись, что я письмо прочитала? А какбы иначе я вам его принесла?

— Ну и как? — с трудом улыбнувшись, спросил Кузьмин.

— Что «ну и как»?

— Соответствую?

— Н-ну, в общем, ничего…

Катя как-то со стороны, оценивающе оглядела Кузьмина и чуть покраснела.

— Ничего хорошего, — жестко сказал Кузьмин. — Старый, толстый, лысый работник районной прессы. Мизантроп и интроверт.

— Не кокетничайте, — катин голос тоже прозвучал на удивление твердо, — не напрашивайтесь на комплимент. Вы — средних лет, в меру упитанный, коротко постриженный талантливый российский писатель. И вы, Кузьмин, начинаете мне нравиться. Давайте выпьем на брудершафт.

Не подозревая подвоха, Кузьмин подошел к вставшей Кате с полной рюмкой, неуклюже просунул толстую руку под ее острый локоть, быстро выпил и уже собрался было подцепить маринованный огурчик, как она вдруг положила руки на его плечи и слегка осипшим голосом сказала:

— Теперь надо поцеловаться.

У Кузьмина закружилась голова. Чуть влажные, нежные губы девушки коснулись его губ, замерли на мгновение, потом поцеловали с такой силой, что Кузьмина словно током ударило. Он замер. Катя оторвалась от него, откинула лицо и посмотрела в его глаза ясно и однозначно. Кузьмин молчал и не шевелился.

— Шок… это по-нашему, — пошутил он наконец хриплым голосом.

— Что мне не нравится в вашем поколении, дядя Ваня, так это постоянная готовность к шуточкам, — сказала Катя, как ни в чем не бывало садясь на свое место. — Многословное у вас поколение.

— Мне оно тоже не нравится. А еще я не люблю тех, кто родился вскоре после войны. В конце сороковых — начале пятидесятых.

— Почему? Психология младших братьев?

— Наверное. Эти ребята стали студентами в шестидесятые годы. Лучшие из них пережили что-то вроде раздвоения личности. В массе своей они были преданы своим утопическим идеалам и в то же время догадывались, что что-то не так. Интуитивно. Они и в личном были слабаками. Они сочиняли действительно трогательные песни о любви, а сами направо и налево эту свою любовь предавали. Весьма пошленько. Визбора почитай те, прозу его. Типичный случай — «Солнышко лесное» и… три развода.

— Да нет, это другое. И поколение другое, и он, по крайней мере, был творцом, личностью. Таким прощается, дядя Ваня. Вы, скажем, такой же. Хоть и холостяк. («Убежденный!» — подал реплику Кузьмин. Катя не захотела ее заметить.) Страшнее другое — плотная, огромная, серая масса амбициозных бездарностей, которые не могут состояться ни в чем – ни в деле, ни в любви. Почему-то их неодолимо тянет в журналистику. И всю свою жизнь они вечно кого-то поучают. У нас дома, кстати, забавно получилось. Там, на антрессолях, где я это письмо нашла… Там дед хранил старые и новые подшивки «Огонька» — ну вот как раз с шестидесятых годов. Долго хранил, никому не давал выбросить. Потом вроде забыл про них. А вчера, когда я это ваше письмо нашла… достала я ему эти подшивки. Так он часа два сидел, перелистывал, мрачнел. Потом вдруг говорит: «Выброси эту муру. Не пойму, когда они нам больше врали – тогда или сейчас».

…Кузьмину было хорошо. Он забыл про глубокую ночь и необходимость подъема в семь утра. Как в когда-то в юности, он был готов говорить часами, и каждая тема казалась ему важной и значительной. Он откровенно любовался раскрасневшейся Катей, покровительственно прощал ей юношеский максимализм, наслаждался звуком ее голоса, смехом, забавной мимикой. В какой-то особо оживленный момент разговора кузьминский халат на ней распахнулся, и Иван Павлович увидел высокую и упругую грудь девушки, что вновь, как придавешнем поцелуе, повергло его в мальчишеский трепет. Он опять замер и замолчал, глядя на нее, как завороженный .

Катя поймала этот взгляд, запахнулась, но опять посмотрела на Кузьмина ясно и однозначно.

— Ваши песни, дядя Ваня, на факультете поют до сих пор, — сказала она, чтобы прервать паузу. — Только не знают, кто автор. Вы все прячетесь.

— Мы же с тобой на брудершафт выпили,- сказал Кузьмин. — Мы теперь на «ты». А песни я, между прочим, не бросил.

С этими словами Кузьмин пошел за гитарой, нашел ее запыленной и сильно расстроенной. «А ты, брат, набрался,»- удивленно думал он, пы таясь привести инструмент в порядок. Это был верный признак опьянения — когда Кузьмин долго не мог настроить гитару.

Потом он много и с удовольствием пел, причем профессионально отметил, что старые, студенческие еще песни Кате нравились куда больше, чем новые — отмеченные многолетней усталостью от тупой работы, рутины, общественной и личной безысходности. «Молодая», — снисходительно и радостно думал он, «ей просто не понять. Двадцать лет — это разница!» «Ничего не разница!» — возражали ему ее восторженные и счастливые глаза, — «ты, Кузьмин, ничего не понимаешь в молодых женщинах — мы гораздо проницательнее и умнее, чем вы, сорокалетние, думаете.» «Ну-ну, опытные вы мои,» — продолжал Кузьмин диалог глаз, «небось как возьму тебя сейчас на руки, как отнесу в спальню, так сразу пардону запросишь!» «Это еще неизвестно, кто чего запросит!» — лукаво искрились ее черные вишенки, — «ты только попробуй!»

— Ой, Кузьмин, а времени-то уже — почти пять утра! Мы с ума сошли !

— Не пойду на работу, ну ее к черту! — сказал Кузьмин, ставя гитару в угол. — Буду сидеть и на тебя смотреть. Вот настоящая работа — созерцать Екатерину Еремину.

— Только созерцать? — очень тихо и серьезно спросила она.

Кузьмин задохнулся.

— Я сейчас приду, — сказал он. — За сигаретами схожу и приду.

— Курить — здоровью вредить, — еще тише сказала она. — Не ходи.

— Не могу — умру, если не закурю. Извини! Да я мигом! Тут есть ларьки, они всю ночь работают.

— Только не долго, ладно, Кузьмин? Ненавижу ждать!

* * *

Кузьмин вышел в мягкую, прохладную сырость раннего московского утра. Было еще темно, но в редких окнах свет уже горел. Фонари отража лись в черных лужах. Дождь кончился, лишь иногда ветром с желтеющих уже деревьев сбрасывало грозди холодных капель. Во дворе кузьминского дома было тихо, но со стороны шоссе уже доносился ровный шум машин. Занимался новый день.

«Что же — жизнь не кончена в сорок лет?» — радостно думал Кузьмин. «Как она сказала — «талантливый российский писатель»? Смешная! И милая какая… И она — в моей квартире. Со мной! И я ей нравлюсь! С ума сойти.»

Кузьмин испытывал давно и прочно забытое ощущение. Нет, не счастье, а его предвестие, предчувствие чего-то светлого и значительного. Спать не хотелось, было удивительно легко и ясно на душе. Словно некое бремя впервые за много лет спало с его плеч, ему дышалось свободно, он ускорял шаг и улыбался своим мыслям. В его серую, монотонную, бессмысленную жизнь внезапно ворвалось счастье, и на секунду ему стало страшно, что с этим счастьем что-то может произойти. «Вот и Маша тогда боялась, фаталистка моя милая. Но ведь нельзя же вечно жить с этими страхами, можно с ума сойти. Кто вообще в состоянии сказать — что в этом мире необходимо, что случайно. Диалектический материализм, во всяком случае, эту проблему не решил. Случай царствует над миром! Деталь и случай. При чем тут фатум. Идея судьбы — просто попытка слабого человеческого разума хоть как-то объяснить цепь элементарных сов падений, внести разумное начало в бесконечный хаос бытия. А бояться вообще глупо. Как моя бабка говаривала — «Кто чего боится, то с тем и случится…»

До ближайших ларьков оставалось метров сто, как вдруг под ногами у Кузьмина вздрогнула земля. Через долю секунды сзади раздался такой чудовищный грохот, что Кузьмин инстинктивно присел, нелепо взмахнув руками. Ему показалось, что от грохота завибрировали все его внутренности. В спину ударила мощная воздушная волна. Как по команде, со всех окрестных дворов послышалось завывание, улюлюканье, прерывистые пронзительные гудки — на припаркованных автомобилях сработала сигнализация. Где-то истошно залаяла собака. Из окон домов со звоном посыпались стекла.

С обжигающим душу ужасом Кузьмин медленно обернулся. На месте его дома стоял гигантский столб пыли, неотчетливо видимый в утренних сумерках. Внутри что-то слабо горело, и это придавало столбу зловещий красноватый отсвет. Словно во сне, Кузьмин на ватных ногах пошел к то му, что еще минуту назад называлось обычной московской девятиэтажкой на Каширском шоссе…

***

Это был очередной террористический акт осени девяносто девятого года в столице. Один из тех взрывов жилых спящих домов, которые напол нили души русских людей отчаянием, ужасом и ненавистью. Один из тех, после которых началась вторая чеченская война. Но об этом Кузьмин узнал много позже.

***

— Павыч? Здорово! А чего это ты так рано?

Коржиков стоял в дверях своего кабинетика и стряхивал капли со складного зонтика.

— Свучилось чего?

Сидящий в углу Кузьмин с трудом поднял голову, мутно взглянул на ответственного.

— Э-э, Павыч, да ты того, — заволновался Коржиков, — употребимши… Чего с утра-то?

— Плевать, — уронил Кузьмин.

— Так оно, конешно, правильно, оно… Свушай, Завьялов-то сегодня в конторе… Ты бы, это… Шел бы домой, Павыч, а?

— Нет у меня теперь дома.

— Ну это ты брось — «нет». Во дает! Ну, выпив, ну с кем не бывает! Дома у него нет. Вот на Каширском шоссе, брат, точно дома нет. Не слышав? Чечены, говорят, взорвали. Во, свушай — «тассовка», сейчас с телетайпа снял: «Сегодня, 13 сентября, в 5 часов утра на Каширском шоссе в результате взрыва полностью разрушен дом номер 6. По данным на 8.00, погибли 34 человека, из них четыре ребенка.» Еханный бабай! «В подвалах двух жилых домов и школе, расположенных рядом со взорванным домом, обнаружены ящики с гексогеном…» Павыч, а ведь ты где-то в том же районе… Погоди! Как ты говоришь? Так это… твой дом, что ли?

— Мой.

— Еханный бабай! А как же ты… Не ночевал, что ли?

— Ночевал. За сигаретами вышел.

— Вот это да-а-а… А еще говорят — курить вредно!

Коржиков, не снимая плаща, ошеломленно рухнул на стул. В дверь просунулась голова Ивченко.

— А еще говорят так: пить — буду, а курить — не брошу! Здорово, мужики! Новость слыхали? Еще один дом в Москве грохнули!

Коржиков сделал круглые глаза и повел подбородком в сторону сгорбленной фигуры в углу.

— А что? Палыч-то при чем?

— Это его дом, понял?

Ивченко побледнел, шмыгнул носом, присел перед Кузьминым на кор точки, осторожно коснулся колена.

— Палыч, правда, что ли? Так ты что — на Каширке живешь?

— Жил.

Ивченко неуверенно оглянулся на Коржикова:

— Может, стакан? Смотри, как его… Ему очухаться надо.

Прямо перед лицом Кузьмина возник желтый, немытый стакан со сле дами чьей-то губной помады. Звякнуло стекло, в стакан полилась бесц ветная жидкость. Кузьмин молча взял водку, не меняясь в лице, вылил ее в рот.

— Вот заесть нечем, — озабоченно сказал Коржиков. — Это, между прочим, заначка вчерашняя, — объяснил он зачем-то Ивченко. — Пригодивась.

— Вы что! О..ели, что ли, совсем? — загремело в дверях. — Прости, Зоя! То есть, э-э, простите, Зоя Ивановна! А как с ними еще разговари вать прикажешь! Прикажете! Девять утра — они водку жрут!

В кабинет размашисто шагнул и остановился, заняв собой все остав шееся пространство, огромный и взбешенный Завьялов. Из-за его плеча выглядывала Зоя Ивановна Савицкая.

— Погоди ты, Алексей Викторович, — неожиданно резко сказал Коржиков. — Не ори. Ты ж еще ничего не знаешь. Вот его дом сегодня на Каширке взорвали. Там погибли все. Пять утра быво. Самый сон.

В кабинете повисла тишина. За окном прогремел грузовик. Зазвенел телефон в соседней комнате.
Неожиданно со скрипом открылась дверца шкафа. Кузьмин с трудом поднял голову, невидящим взглядом обвел при сутствующих. При виде Завьялова глаза его чуть просветлели.

— Леша, — тихо сказал он. — Там… Вальки Саратовой дочка осталась. Она у меня была.

— Так, — тоже тихо сказал редактор. — Все — вон отсюда.

Суетливо толкаясь, корреспонденты и Коржиков торопливо вышли. «А что теперь делать-то?» «Заявление ему надо писать.» «Куда писать-то, у него, небось, и документы все сгорели!» «Сгорели? Засыпаны!» «Сбро ситься бы надо, мужики…» «Вам бы только сбрасываться!» «Да не на водку! Палычу, хоть на первое время!» — доносилось из коридора.

— Понимаешь, Леша, — как во сне, бормотал Кузьмин, — она мне письмо от Маши принесла.

— Ваня, — спокойно произнес Завьялов, — все это ничего. Сейчас мы с тобой сядем в машину и поедем ко мне. Тебе поспать надо.

— Нет, Леша. Я не сбрендил. Было письмо. Это рок какой-то! Ровно через десять лет!

— Ничего, ничего… Поедем ко мне, поживешь у нас пока. А там видно будет. Вставай… Слушай, я же тебе вчера звонил — часов в одиннадцать. Ты чего трубку не снимал?

— Это фатум, Леша. Все пропало. Книга моя пропала. Чуть-чуть не дописал. Столько лет работал! Я кончился, Леша. Все оказалось ни к чему. Все — зря.

— Ничего — восстановишь. Кто сердцем писал, тот быстро вспоминает. У меня такое было. Дача сгорела, помнишь? А там — книга очерков. Так я потом за пять месяцев…

— Да черт с ней, с книгой… Понимаешь, Леха, не астроном я.

— Это — да.

— Звездочку мне теперь не увидеть, понимаешь? Как я ее теперь найду?

— Ну, вставай, вставай… Найдем мы твою звездочку. Ах ты, горе луковое. Фаталист! Тебя что — с балкона сбросило? На деревья упал? Как выжил-то?

— За сигаретами пошел. Как раз в пять утра. А Катя… не хотела, чтобы я уходил. «Останься,» говорит, «курить — здоровью вредить…»

— Ни за что теперь курить не брошу, хоть расстреляйте меня… У нее остался кто? Дед? А Валька? Ох, жалко… Ну, пойдем. Вот молодец. Держись за меня… Все будет хорошо. У меня еще раскладушка твоя сохранилась. Мы все начнем сначала, понял? Все будет хорошо!

1988 — 2000 г.г. Ленинград — Санкт-Петербург

Опубликовано в рубрике  

Ответить